Но все же картина - это не фотография. Невозможно ее «понять лучше, чем сам автор». Разве что в каких-то мелочах, связанных с колоритом эпохи: для автора это - обыденность, он передает детали повседневности, не задумываясь, а для нас они вдруг обретают самостоятельный смысл. Или наоборот: значимое отсутствие какого-то важного штриха может навести ужас на современников, но последующие поколения просто ничего не заметят и не поймут. Например, картина «Всадник без головы» в таком будущем, где у всех от рождения ампутированы головы, будет восприниматься как «обычная конная прогулка». «И чему современники ужасались?» Вот эту отсутствующую, свежесрубленную голову на картине Левитана мы, вполне возможно, и не замечаем.
Давайте немного пофантазируем. Допустим, у нас на дворе 1976 год. Некий молодой и впечатлительный интеллигент начал догадываться, что на самом деле произошло с Россией за последние полвека. Только что он прочитал «Прощание с Матёрой» Валентина Распутина. Или Онегова про Русский Север. Или любого другого, кто писал тогда о заброшенных деревнях и исчезающем русском крестьянине. И вот, под этим впечатлением, пытается разобраться с картиной Левитана:
«А ведь в своем 1894 году Левитан в принципе не мог наблюдать тот пейзаж, который изображен на картине. Такого рода «лунные» пейзажи в населенной, европейской части России стали обыденными только с 1960-х гг., после коллективизации, урбанизации и уничтожения («укрупнения») большей части сельских поселений. Во времена Левитана, до того как большевики убили крестьянство, Русский Простор был равномерно заселен и густо наполнен людьми и следами их деятельности. По реке туда-сюда обязательно плавали бы лодчонки, на берегу - сидели бы рыбаки с удочками, на прибрежных лугах - паслись бы коровы. Детишки какие-нибудь резвились бы, коней мыли. Скорее всего, на горизонте «в кадр» попала бы и пара маленьких деревушек или хуторов. Ничего этого мы на картине не видим, хотя вокруг - лето, а кладбище говорит о близости человеческого жилья. Левитан написал не просто «Русский Пейзаж», а «Русский Пейзаж, где убили всех русских». Убили и похоронили, - здесь же, на пригорке. Последний, недобитый, укрылся в церквушке и молится за упокой. Отсюда и похоронный марш, который звучал у художника в голове во время работы над картиной. Это - пророчество, видение будущего!»
Именно такой - заброшенной, опустыненной, заупокойной, - предстала русская земля в 60е-70е годы перед взором первого советского поколения, которое снова вспомнило, что оно - русское. «Истинное» время создания этой картины - 70-е годы, и написать ее должен был художник-«почвенник» под впечатлением творчества русских писателей, названных «деревенщиками». Тогда все понятно, все на своих местах. В том числе - «море разливанное» на том месте, которое, возможно, совсем недавно было сушей, обиталищем русских людей. Там, глубоко на дне водохранилища, и погребена та самая Матёра, современная версия града Китежа. Все остальное, вся Россия, - уничтожено, затоплено водами времени, остался только этот погост на пригорке и ветхая церквушка.
Получается, Левитан написал не просто «Русский Пейзаж», а «Россию в Царстве Мертвых». Именно с этим связан охвативший художника ужас: он то сам жил еще в Царстве Живых, ему было непривычно.
По счастью, мы вовсе не обязаны придерживаться такой жестокой интерпретации. Для нас ценно как раз то, что на картине запечатлен Русский Простор 1894 года, а не 1934 или 1974 года, - целый и невредимый, еще не испоганенный мерзостями. И сознание художника, который зафиксировал для нас этот образ Простора, - тоже «эталонное», не искалеченное теми ужасами, которые русским пришлось перенести позднее. И поэтому, как правильно заметил Холмогоров: «Мы с восторгом и влюбленностью смотрим на тот пейзаж, который навевал на его создателя экзистенциальный ужас». Понятно, что все левитановские «ужасы» для нас - это просто тонкие нюансировки позитивных эмоций. Примерно как «страдания юного Вертера» на взгляд бывшего узника Гестапо.
«Ужасы», конечно, у Левитана могли быть только умозрительные и детские, как и все в Серебряном веке. «Я грустил под музыку Бетховена и плакал над страданиями юного Вертера». Кстати, если на эту картину повлиял один немец - Бетховен, то мог повлиять и другой - Кант. Конец XIX века, когда писалась картина, был временем оживления интереса к Канту, и в Европе, и у нас. У Канта в «Критике способности суждения» есть многословное рассуждение о чувстве возвышенного применительно к видам природы. Левитан, поместив крошечную церквушку на фоне колоссального по масштабам и внутренней силе пейзажа, сработал вполне «по Канту», на стимулирование чувства возвышенного. «Возвышенное» возникает, когда мы, сталкиваясь с бесконечно превосходящими нас физически силами природы, тем не менее, осознаем, что наш человеческий разум и воля позволяют нам всю эту мощь проигнорировать и послать куда подальше. Природа нас пугает и подавляет - а мы не боимся и не сдаемся.
Вот только для русского сознания простор и масштаб - не слишком хорошие стимулы возвышенного. У обычного европейца чувство возвышенного простимулировать легко: нужно просто вывести его за пределы одноклеточного европейского пейзажа и показать, каковы они, русские просторы. Преодолевая свою природную агорафобию, немец на русских просторах чувствует себя ницшеанским Сверхчеловеком, у него крышу сносит. А русский с этим живет от рождения, русского бескрайним простором не испугаешь, не удивишь, это его родной дом, милый и уютный. Если убрать воображаемую «похоронную» тему, то ничего трагичного на левитановской картине нет. Континентальные просторы у русского проходят не по линии «возвышенного», а по линии «прекрасного» в природе (тоже кантовский термин). Вот отсюда и проистекает та разница в восприятии, которую подметил Холмогоров.
Русская церквушка на пригорке вовсе не «бросает вызов холодному, бескрайнему небу и хтонической водной глади» (или что там еще может выдумать себе глупый немец). Она с этим простором общается, разговаривает. С точки зрения немца, круг «своего, домашнего» на картине ограничивается только церковью с пригорком. Тогда как для русского зрителя все остальное - тоже свое и родное. Не грозная бесконечность мироздания, а «мои облака ползут над моей землей, интимно прикрывая ее от солнца». Красота - видна. Печаль - видна. Но нет никакого «вселенского ужаса». Нет «чуждости», «бесчеловечности» в русской природе.
На взгляд немца, в церквушке, подстать общему похоронному настроению, наверняка кого-то отпевают или молятся за упокой. Может быть, даже гроб открытый стоит, с покойником. А у русского вид огонька в окошке и протоптанная тропинка вызывают совсем другие ассоциации. На самом деле там сидит дьячок в «подсобке» и пьет чай. Он в церквушке подмел, собрал паутину по углам и теперь отдыхает. А в углу удочки сложены. Сейчас допьет, спустится с пригорочка и будет окушков ловить. А червяков заранее рядом с кладбищем накопал - там земля жирная. «Когда русский Царь удит рыбу, Европа может подождать». Когда русский мужик удит рыбу, Бог может подождать.
Кстати, это и есть наиболее типичное, массовое поведение русского «над вечным покоем». Сидит, рыбу ловит, думает о чем-то своем. Русь крестил Апостол Андрей. Апостол Андрей был рыбаком. С тех пор так и повелось, что рыбалка - это специфический русский способ медитации и молитвы (хорошо понимаешь это, читая Онегова). На андреевском флаге изображено, разумеется, не какое-то орудие пыток, а перекрещенные удочки (как бывает иногда, когда двое сидят в маленькой лодке). Одну держит Апостол Андрей, а другую - Сам...
← Ctrl ← Alt
Ctrl → Alt →
← Ctrl ← Alt
Ctrl → Alt →