Японский Раскольников убивает людей пачками. Русский «исходит соплями» после первого же убийства. Этическая дилемма у японца – сугубо внешняя, ориентированная на социум. Его критерии: «По заслугам ли я наказываю этих людей?» и «Чего от меня больше в конечном итоге – вреда или пользы?». У русского дилемма внутренняя: «Вправе ли ЛИЧНО Я стать карающим мечом судьбы?». У японца известный вопрос о «твари дрожащей» даже не возникает – он вполне чувствует себя тем «Наполеончиком», каким русский Раскольников так и не сумел стать.
Японец превращает убийства в нечто среднее между бухгалтерией и шахматной партией: строчит и строчит в свою тетрадочку, придумывает остроумные комбинации. Он – безжалостный логик, ему интересно придумывать теории о смертоубийственных свойствах тетради и тут же испытывать их, проводя кровавые эксперименты над десятками людей. Для русского убийство – творческий экспромт. Он действует как гуманитарий. Перед убийством он тоже пишет – но не строчку в бухгалтерской книге, а целую морально-философскую статью.
Японец, играя роль «бога смерти», ни на йоту не отклоняется от повседневных житейских обязанностей и отношений. Он – старательный школьник, хороший сын и брат. Даже режим сна у него не страдает. Именно эта черточка, кстати, больше всего поразила бы русское сознание XIX века: как может спать спокойно человек, в сущности – еще ребенок, ежевечерне перед сном убивающий десятки людей? Раскольников, напротив, порывает с привычным порядком существования уже на стадии замысла. А после убийства вообще на долгое время выпадает из жизни. Общество других людей его тяготит – он чувствует себя изгоем.
Раскольников – безотцовщина. Отсутствие значимого отца абсолютно необходимо для этой книги Достоевского. Напротив, японец – сын своего отца. Превращаясь в «карающий меч правосудия», японский Раскольников не порывает с семьей, напротив, доводит семейную традицию до максимальной степени развития. Его отец – важный полицейский чин, борец с преступностью без страха и упрека. Зная, что отец возглавляет расследование по его же собственному делу, он не перестает его уважать, ибо тот исполняет свой Долг. Более того, он отчасти еще и играет в пользу отца, например, убивая агентов ФБР, которые должны были следить за японскими следователями.
Раскольников – атеист-богоборец, человек, сознательно порвавший с православием. Японский аналог отнюдь не порывает с японской религиозной традицией. Его отношения с одним из богов смерти не следует истолковывать на европейский манер, как «Договор с Дьяволом». Ближе к контексту будет следующая аналогия: Раскольников – истово верующий человек, его посещают видения некоего «Святого Топория» (Победоносцева?), который вдохновляет его «Взять топор в руци свои и покарать мерзость мира сего во имя Божие».
Чтобы усилить контраст, представим теперь, что Достоевский во второй половине XIX века написал бы «японский» вариант своего романа. В советском учебнике 30-х гг. об этой книге наверняка упоминали бы так:
«Свихнувшийся от богатства и вседозволенности сын высокопоставленного царского сатрапа, палача декабристов, взял топор и начал сотнями уничтожать всех, кто нарушил букву закона. На убийства его толкают галлюцинации клерикально-черносотенного характера. Среди жертв палача – не только отъявленные преступники, но и простые люди, не вынесшие угнетения в буржуазно-помещичьей империи и покусившиеся на собственность эксплуататоров. Он безжалостен, расчетлив, не испытывает ни капли угрызений совести. Ему нравится подвергать людей жестоким экспериментам, которые имеют один итог – смерть. Царская охранка по сути закрывает глаза на эту серию жестоких убийств. Вызов юному сатрапу осмеливается бросить только храбрая ячейка революционеров-народников, беззаветно преданных Светлой Идее, которую возглавляет гений конспирации, скрывающийся под скромной литерой «Л». Так великий писатель-гуманист заклеймил злодейскую сущность царского режима и его приспешников, и показал силы, способные вывести Россию на дорогу светлого будущего».
Появись такая «Тетрадь смерти» в России Александра III, лево-либеральная общественность восприняла бы ее как «хлесткую сатиру на режим», а право-консервативная – как «злобный пасквиль на Государя Императора».